Биографии и Мемуары Толстой Ю.К. Из пережитого. 8-е издание

Из пережитого. 8-е издание

Возрастное ограничение: 0+
Жанр: Биографии и Мемуары
Издательство: Проспект
Дата размещения: 14.11.2018
ISBN: 9785392289998
Язык:
Объем текста: 588 стр.
Формат:
epub

Оглавление

Вместо предисловия

Страницы жизни. Вхождение во власть. Заметки об Анатолии Собчаке и событиях, с ним связанных

Август 1991 года

Исповедь на незаданную тему. I. Корни

II. Детство

III. Война

IV. Университет

V. Информация к размышлению

VI. Эпилог

VII. Послесловие

Фальсификация истории

Чем кумушек считать, трудиться

Проблемы совершенствования гражданского законодательства и пути их решения

Прерванный полет

Страницы воспоминаний. С. М. Корнеев, В. А. Дозорцев, М. И. Пискотин

Страницы воспоминаний. Б. Б. Черепахин, О. С. Иоффе. Уроки Б. Б. Черепахина

Очерки о научной деятельности О. С. Иоффе

Борис Немцов — власть и судьба

Спор о наследстве А. А. Ахматовой

Потаенные строки



Для бесплатного чтения доступна только часть главы! Для чтения полной версии необходимо приобрести книгу



IV. Университет


Итак, в августе 1945 года мы вернулись в Ленинград. С поезда я угодил в больницу с очередными приступами малярии. Провалялся в больнице около месяца и выписался лишь в сентябре. И вот здесь мой золотой аттестат пригодился. Без каких бы то ни было проволочек меня без экзаменов зачислили на юридический факультет Ленинградского университета, который в то время, как и сейчас, был безымянным. Одно время университет носил имя тогдашнего наркома просвещения А. С. Бубнова. После того как Бубнов попал в стан врагов народа, его имя было снято, а имя А. А. Жданова, которое университету присвоили после смерти Андрея Александровича в 1948 году, впоследствии тоже сняли. Будем надеяться, что впредь университет навсегда останется безымянным. Он вобрал в себя такое созвездие имен, что вполне этого заслужил. Нужно сказать, что я испытывал колебания, куда мне поступать — на филологический или юридический. Решающую роль в моем выборе сыграло влияние Александра Владимировича Тюфяева, давнего знакомого нашей семьи, настоящего петербуржца, который помогал бабушке и тете во время блокады и вместе со своей женой, которую тоже звали Александра Владимировна, принял в нас живейшее участие по возвращении в Ленинград. Александр Владимирович был очень крупным юристом, окончившим юридический факультет Петербургского университета. Происходил он из дворянской семьи, отец его занимал довольно видное положение. Сам Александр Владимирович после революции не раз попадал на крючок, главным образом за свою коммерческую деятельность, которая ныне вполне легальна. В частности, он был составителем и издателем очень неплохого справочника по строительному законодательству, который продавался по договорным ценам, говоря современным языком, заинтересованным организациям и лицам. Затем эту деятельность прикрыли. Мать Александра Владимировича после убийства Кирова была выслана, но сам он уцелел. Во время войны к нам в Минусинск прислали номер «Ленинградской правды», в котором был опубликован фельетон журналиста Л. Никольского под названием «Нет ли у вас Тюфяева?». В нем говорилось, что Александр Владимирович работает юрис­консультом более чем в десяти местах, а чтобы избежать ситуации, при которой ему пришлось бы вести спор с самим собой (когда его клиенты выступали по одному делу в качестве истца и ответчика), он в некоторых из них в качестве подставного лица оформил свою жену Тюфяеву Александру Владимировну. В результате в процессе интересы одной организации представлял Тюфяев Александр Владимирович, а интересы другой — Тюфяева Александра Владимировна. Фельетонист это обстоятельство ловко обыграл. Как мы узнали по возвращении в Ленинград, по материалам фельетона в отношении Александра Владимировича возбудили уголовное дело, которое было прекращено лишь в связи с его смертью в 1946 году. Но когда в 1945 году мы вернулись в Ленинград, деятельность Александра Владимировича на юрисконсультской ниве была в полном разгаре, причем он и не думал ее сворачивать. Руководители организаций, которые он обслуживал, наперебой упрашивали его, чтобы он их не бросал. Работник он был действительно превосходный. Александру Владимировичу пытались пришить, что он в нескольких местах получал продовольственные карточки. Но в этом вопросе он был предельно щепетилен: карточку, правда, литерную, получал только в одном месте, и мы с его женой иногда ездили в магазин на улице Пестеля, где литерные карточки отоваривали, и, надо сказать, неплохо. Так вот, Александр Владимирович и склонил меня к поступлению на юридический факультет, сказав, что у меня в руках будет настоящая специальность. Для меня он был очень большим авторитетом, и его мнение оказалось решающим.


По возвращении в Ленинград для нашей семьи со всей остротой встал вопрос: где жить и на что жить? Мы были в буквальном смысле слова нищими. Из двух комнат, которые мы занимали на Кирочной, вселившаяся в них семья освободила только меньшую — около 11 квадратных метров. Бабушка устроилась в больницу хроников (Дом инвалидов) на улице Смольного, где провела пять лет до окончания мною университета. Тетя Ира переживала далеко не лучшую пору своей жизни. Ей исполнился 41 год, она была по-прежнему одинока и заявила, что ей пора подумать и о себе. Отношения наши разладились. Руку помощи протянули Тюфяевы, которые предложили мне жить у них в квартире в бывшей ванной комнате, примыкавшей к столовой. Так я прожил у них почти год, но понимал, что долго это длиться не может. Весной Александр Владимирович умер от уремии. Вдова осталась без средств с дочерью Сусанной, довольно непутевой, и шестилетней внучкой. Понятно, что оставаться в этой квартире я больше не мог. Жильцы, которые занимали комнату, где мы с бабушкой жили до войны, освободить ее отказывались, мотивируя тем, что их переселили из разбомбленного дома.


И тут мне повезло: удалось получить из домохозяйства справку, что квартира их цела и они держат ее про запас. Предъявил иск в суде о выселении их из комнаты. Дело мое на общественных началах вела адвокат Валентина Павловна Грейсер, хорошо знавшая бабушку, тетю и меня еще до войны. Дело мы выиграли, и я смог поселиться в комнате на Кирочной, 17, которую занимал до войны. Рядом жила моя тетя, но я по-прежнему был с ней в разладе, и каждый из нас имел свой кошт. Жил я на стипендию. Кроме того, бабушка Басова ежемесячно присылала мне из Москвы 100 рублей. Изредка приходили небольшие переводы от Елены Петровны Юревич, уехавшей работать в Коканд, и подруги моей матери Ольги Александровны Бартеневой, которая была освобождена из мест заключения и на положении поднадзорной жила в Уфе. Она преподавала языки в Нефтяном институте (даже заведовала там кафедрой) и находилась под крылом довольно высокопоставленных лиц, давая уроки английского языка либо им самим, либо их детям. Помнится, в числе ее учеников были будущий академик Трофимук и дети тогдашнего первого секретаря Башкирского обкома партии. Видимо, поэтому ее и не трогали. Мне пришлось бы совсем худо, если бы шефство надо мной не взяла Варвара Федоровна Палтова, одна из воспитанниц моей незабвенной Татли. Твердо верю, что Татля ей меня завещала. Варвара Федоровна обшивала меня, подкармливала, навещала во время моих болезней — словом, относилась ко мне как мать. Без нее я бы пропал. Были моменты, когда я был близок к отчаянию, чувствовал себя никому не нужным, заброшенным и одиноким.


Ну а как шли мои дела в университете? Курс, на котором я учился, был довольно разношерстным по своему составу. На нем была большая прослойка фронтовиков, тоже очень разных, среди них много инвалидов с тяжелыми ранениями. Немало было и зеленой молодежи, как я. Заметно было и имущественное расслоение. Были дети вполне обеспеченных родителей, но была и голь перекатная, вроде меня. Надо сказать, что до отмены карточной системы в декабре 1947 года я жестоко голодал и нередко ел один раз в день.


Лекции проходили у нас в знаменитой 88-й аудитории, в главном здании Университета (Здании XII коллегий). Когда бываю в главном здании, захожу в эту аудиторию. Ничего в ней не изменилось, видимо, еще с досоветских времен — те же обшарпанные столы со скамьями, на которых приходилось сидеть в три погибели, с надписями множества поколений студентов. Выход из аудитории один — в университетский коридор, на одной стороне которого впритык друг к друг размещены до потолка шкафы с книгами. Ниши между шкафами предназначены для статуй ученых. На другой стороне коридора проемы между окнами заполнены портретами наиболее видных ученых и выпускников Университета. Сейчас почти все места для портретов и статуй заняты, так что шансов попасть в эту галерею практически нет ни у кого.


В перерывах между лекциями я стремился одним из первых выскочить в коридор и совершал прогулки до конца коридора и обратно. Иногда проделывал это не один раз, чтобы вернуться в аудиторию к самому концу перерыва. Делал это, чтобы те мои сокурсники (особенно девушки), которые использовали перерыв для чревоугодия, не могли перехватить мой голодный взгляд. Курильщики, обычно бывшие фронтовики, притупляли чувство голода курением в коридоре, хотя это и наказывалось. Многие из нас состояли на рационе в знаменитой «восьмерке» — университетской столовой, которая и по сию пору находится по левую руку от главного здания университета. В столовую мы сдавали свои карточки (кроме талонов на сахар и хлеб) и за это получали там завтрак, обед и ужин. На деле же все это нам в столовой давали вкупе. Лекции и семинары обычно длились до трех часов. После этого мы мчались в «восьмерку», но когда прибегали туда, все столы были заняты, а нередко были заняты места и за теми, кто сидел. Так что мы попадали чуть ли не в третью очередь и нередко получали еду что-то около пяти часов вечера. На подносах нам сразу приносили завтрак, обед и ужин, но так как все это было малокалорийное, а аппетит у нас был волчий, то все, что нам приносили, мы мгновенно сметали могучим ураганом. Помню, распорядительницей в зале была дородная дама, которая прохаживалась между столами. Я сочинил про нее такое двустишие:


Я совершаю моцион,
Чтоб скушать полный рацион.


Оно ей очень нравилось, и она ко мне благоволила, но никакого навара от этого я не имел.


После прожорливо съеденного рациона мы шли заниматься в фундаментальную библиотеку либо в библиотеку нашего факультета, благо все это было рядом. У меня было одно большое преимущество. В кабинете научного работника, который располагался в главном университетском коридоре вблизи помещений нашего факультета, трудилась Софья Александровна Гальвас, знавшая меня с детства. Она пускала меня в этот кабинет, который обычно никогда не бывал заполнен до отказа. Так что у меня было место, где я мог спокойно заниматься. Ко времени поступления в университет я изрядно пообносился. Как ни мало я рос, но из некоторых вещей все-таки вырос. Стыдно сказать, но на первый курс я ходил в брюках, купленных в канун войны. Во всех местах они мне жали. Прохудилась и обувь, и я частенько оставлял после себя мокрый след, словно собачка, сходившая в неположенном месте. Однажды я пришел в деканат в дождливую погоду. Заместителем декана был тогда Михаил Исаевич Ельевич, участливо смотревший на мои ноги. Через несколько дней мне вручили ордер на ботинки. Когда я спросил, кто это обо мне позаботился, представитель профбюро ответила, что распорядился на сей счет Михаил Исаевич. Я был тронут до глубины души и много лет спустя, уже после его кончины, смог помочь в одном деле его семье. Добро никогда нельзя забывать, а зло надо по возможности прощать.


Более неприятная история случилась с моими брюками. Как Варвара Федоровна мне их ни чинила, они в один прекрасный день лопнули. И надо же случиться этому на лекции! По окончании лекций я, придерживая брюки, в окружении своих товарищей отправился домой. Несколько дней мне не в чем было выйти из дому. Затем мне вручили ордер на хлопчатобумажный костюм. Кажется, никогда в жизни, ни до, ни после, я не радовался так ни одной обновке. Когда я его выкупил (а стоил он по тем деньгам 30 или 40 рублей, так что легко представить, из какой дерюги он сшит), был на седьмом небе. Надев костюм, я, не веря самому себе, мог вертеть своим тощим задом, как хочу, без угрозы того, что брюки лопнут.


На лекции, где это произошло, я как раз и пал жертвой собственной неосторожности, позволив себе слишком резкое движение. Когда я шел в этой дерюге, мне казалось, что красивее никого нет и все на меня смотрят, хотя я был заморыш.


Ну, а теперь самое время рассказать об эпизодах, связанных с полушубком и шапкой, которыми меня одарили перед отъездом из Минусинска. Добираться до университета было далеко не просто. В то время и по Невскому, и по Университетской набережной ходили трамваи. Вагонов с автоматически закрывающимися дверьми почти не было. Народ висел гроздьями по обеим сторонам вагонов и на «колбасе». Часто к такому способу передвижения прибегал и я. На Университетской набережной между путями стояли столбы, и только чудом я ни разу, едучи с задней стороны трамвая, не столкнулся со столбом. Если бы это произошло, то мне, скорее всего, был бы каюк. Несмотря на героические усилия вовремя попасть на лекции, это не всегда удавалось. По прибытии в университет нас ожидала страшная толчея в студенческой раздевалке. Особенно я боялся пропустить лекции нашего любимого профессора Иннокентия Ивановича Яковкина, который читал курс отечественной истории государства и права. И вот однажды, чувствуя, что опаздываю, я решил бежать на лекции в своем полушубке, который волочился по полу. Тем не менее я опоздал и буквально ворвался в знаменитую 88-ю аудиторию, когда лекция уже началась. Иннокентий Иванович на секунду остановился. И тут при гробовом молчании аудитории, забитой до отказа, кто-то произнес: «В больших сапогах, в полушубке овчинном, в больших рукавицах, а сам — с ноготок».


Зал буквально взорвался от хохота.


Другой инцидент мог закончиться для меня куда более печально. Ректором университета был Александр Алексеевич Вознесенский, профессор политической экономии, брат председателя Госплана Н. А. Вознесенского. Пожалуй, за почти полувековой период, в течение которого моя жизнь связана с университетом, порядок в университете был лишь в бытность ректором Вознесенского. Не берусь судить о его качествах как ученого, так как мне не довелось слушать его лекции, но недюжинных организаторских способностей у него не отнимешь. К тому же немалую роль играло и родство с таким влиятельным человеком, как Николай Вознесенский. Жизнь братьев, как известно, закончилась трагически. Николай проходил по сфабрикованному Берия, Маленковым и Абакумовым ленинградскому делу и был расстрелян, а Александр скончался в камере после очередного допроса с пристрастием. Оба погибли в расцвете сил.


Александр Алексеевич, статный дородный мужчина привлекательной внешности, не разрешал появляться в университетском коридоре в верхней одежде и в том же коридоре вел непримиримую борьбу с курильщиками. Наш факультет он недолюбливал, так как во время перерывов студенты высыпали в коридор, который и начинался с помещений факультета, и закуривали. Дым стоял коромыслом. Ректор нередко появлялся к началу занятий и ловил опоздавших студентов в верхней одежде. Штрафнику маячили выговор, снятие со стипендии, а иногда и более жесткие санкции. И вот однажды я мчался по университетскому коридору в полушубке и надвинутой на глаза шапке, боясь опоздать на лекцию, кажется, того же Яковкина. И вдруг передо мной оказался Вознесенский, с которым я чуть было не столкнулся. От ужаса я оцепенел. Видимо, он прочел в моих глазах такой страх, что, ни слова не говоря, величественно проплыл дальше.


Впрочем, я слишком вдарился в бытовку и ни слова не говорю ни о царившей в университете атмосфере, ни о духовной пище, которой мы питались.


Чтобы читателям, далеко отстоящим от поколения, к которому я принадлежу, стали понятны мысли и чувства моих современников в первые послевоенные годы, приведу два стихотворения из многих, написанных мною в тот период.


Одно из них навеяно Лермонтовым и носит явно подражательный характер. Вот оно.


Люблю Отчизну я, за что, не знаю сам.
Но только жить я без нее не в силах.
Сравнить ее могу с невестой милой,
Всю жизнь свою я за нее отдам.
Люблю ее поля, луга, леса,
Родной земли нет для меня желанней.
Люблю я голубые небеса,
Когда заря встает порою ранней.
Люблю природы русской торжество
И летний зной, и золотую осень.
Люблю, и сам не знаю, отчего,
Стремленье к жизни наших русских весен.
Родной народ навеки дорог мне,
Герой в труде, герой боев кровавых.
Скажите мне, друзья: какою славой
Измерить подвиг русских на войне?
Искать напрасно, не найти мерила.
Прекрасней моего народа нет.
В нем столько мужества и скрытой силы,
Что хватит их на тысячи побед.


Здесь я как в воду глядел. Нам постоянно приходится одерживать победы, но… какой ценой!


К написанию другого из них подвигла газетная заметка. В ней сообщалось, что парламентская делегация Верховного Совета СССР посетила Великобританию, где в честь нее экс-премьер Уинстон Черчилль дал обед. Написано оно было вскоре после фултонской речи Черчилля, по существу, положившей начало холодной войне.


Нынче в газете заметку читаю:
Черчилль в честь русских устроил обед.
Эта заметка меня убеждает,
Что ничего невозможного нет.
Мир зарубежный то воет, то злится,
Слухами полн о грядущей войне.
Вдруг неожиданно лезет мириться,
Льстит, славословя великой стране.
Черчилль махает атомною бомбой,
Русскую силу он хочет сломать.
Нас, испытавших войны катакомбы,
Черчилль, ничем нас нельзя запугать!
Нас, победивших в ночах Ленинграда,
Насмерть стоявших в блокадном аду.
Мистеры, право, страшить нас не надо,
Вам не затмить нашей славы звезду.
Каждый в войне этой нами отмечен,
Знаем отлично, кто враг наш, кто друг.
Нас не обманут хвалебные речи,
Рукопожатья холеных рук.
Нас не обманут ни ложь, ни обеды,
И я говорю открыто и смело:
Мы доживем до всемирной победы
Нашего пролетарского дела!


Как видите, в то время я был не так уж далек от теории перманентной революции.


Отдаю отчет в том, что с точки зрения поэтического мастерства стихи оставляют желать лучшего. Привел их лишь для того, чтобы показать, насколько одномерным в то время было наше восприятие окружающего мира.


К началу революции юридическая наука в России находилась на очень высоком уровне. А это было залогом того, что страна в конечном счете пойдет по пути глубоких демократических преобразований. К сожалению, после революции наиболее квалифицированные юридические кадры (никак не могу отделаться от въевшейся во всех нас терминологии) либо оказались в эмиграции, либо подверглись репрессиям, либо не смогли перестроиться и влачили жалкое существование. На авансцену выдвинулись леваки, которые ратовали за отмирание права, либо те, кто до революции успел сделать на научном поприще лишь первые шаги. Справедливости ради отметим, что именно из числа последних впоследствии выросли крупные ученые. Судьба же многих представителей старой юридической школы оказалась печальной. Так, И. А. Покровский, известный романист и цивилист, автор фундаментальных трудов «История римского права» и «Основные проблемы гражданского права», умер в Москве, карабкаясь по обледенелой лестнице то ли с вязанкой дров, то ли с мерзлой картошкой. Основатель психологической школы права Л. И. Петражицкий, слушателями которого были И. П. Павлов и В. М. Бехтерев, эмигрировал в Польшу, где как русофил был подвергнут остракизму со стороны шовинистически настроенных кругов. Это явилось одной из причин его самоубийства.


Известный цивилист И. Н. Трепицын был выслан в Среднюю Азию и буквально умирал от голода. Правда, этому ученому повезло. Было принято решение организовать в Ташкенте юридический институт. Организацию института поручили Б. В. Шейндлину, в то время прокурору Узбекской ССР. Впоследствии Шейндлин мне рассказывал, что он сразу же столкнулся с тем, где взять кадры. И тут вспомнили о высланных ученых, в том числе и о Трепицыне. Его привлекли к преподаванию, и это спасло старика от голодной смерти. Умер он в Ташкенте либо во время войны, либо вскоре по ее окончании.


Лидеры юридической науки 20-х — начала 30-х годов, к сожалению, нередко третировали старую профессуру, объявляя ее представителей сменовеховцами, носителями чуждой идеологии и т. д. Очень скоро, однако, и сами эти лидеры пали жертвами репрессий.


Учились мы в период культа личности и под завязку были насыщены ароматом той страшной эпохи, в которую жили. Счастье наше в том, что мы не осознавали, в какое время живем. По существу, дамоклов меч был занесен над каждым и благодаря неосторожному слову, чьему-то навету, а то и просто так мог опуститься. Профессорско-преподавательский состав был довольно сильный, но уйму времени отнимало штудирование трудов классиков марксизма-ленинизма, их конспектирование и выискивание в них гениальных мыслей, которых на самом деле не было. Насквозь политизированы были курсы теории государства и права, который читал профессор М. Я. Раппопорт, и государственного права, который читал доцент С. М. Равин. Только теперь понимаешь, какой мертвечиной нас пичкали. Основным руководством по курсу теории государства и права был учебник Голунского и Строговича, написанный по установкам пресловутого совещания по вопросам права в 1938 году. По курсу государственного права рекомендовался учебник под редакцией А. Я. Вышинского. Оба эти пособия были насквозь политизированы, нашпигованы цитатами из произведений великого вождя народов. От права в них мало что оставалось.


Лектор М. Я. Раппопорт был никудышный. Он постоянно терял нить изложения, перескакивал с одного предмета на другой, конспектировать его лекции было практически невозможно. Помню, он читал нам лекцию, в которой излагал суждения И. В. Сталина о фазах и функциях развития Советского государства. Как известно, с этими откровениями вождь выступил в канун войны на XVIII съезде партии. Одно из них сводилось к тому, что функция подавления внутри страны отпала, так как подавлять стало некого. И вдруг в аудитории прозвучал вопрос нашего сокурсника Миши Ильмера: «Почему же в таком случае такой большой аппарат подавления?» Раппопорт заметался на кафедре: «Что такое, что такое? Слушайте внимательно!» Надо сказать, что эту фразу он на лекциях повторял многократно, так как аудиторией не владел. Думаю, что для Ильмера эта реплика осталась без последствий, поскольку он был инвалидом Отечественной войны. Его просто пожалели.


Противоположностью Раппопорту был С. М. Равин. Лекции его отличались чеканностью формулировок. Он явно подражал автору «Вопросов ленинизма». Но с точки зрения содержательной его курс, как я теперь понимаю, не выдерживал никакой критики. Много лет спустя он подарил мне свою брошюру «Сущность советского государственного права», положенную в основу защищенной вскоре докторской диссертации. Уровень науки государственного права в то время был у нас крайне низким. Но даже на этом уровне брошюра Равина выделялась своей абсолютной бессодержательностью. Пишу об этом с горечью, так как и Раппопорт, и Равин относились ко мне по-доброму. Но было бы неверно оценивать положение дел на факультете исключительно в мрачных тонах.


Преподавали у нас и действительно крупные ученые — А. В. Венедиктов, И. И. Яковкин, В. К. Райхер, С. И. Аскназий, В. М. Догадов, Я. М. Магазинер, М. Д. Шаргородский и другие. Правда, теперь я понимаю, что почти все они к тому времени, о котором идет речь, были психически, а то и физически надломлены и в той или иной степени заражены конформизмом. Но не будем к ним слишком строги: едва ли не каждому из них приходилось вести борьбу не просто за выживание, а за жизнь. Кое-кто успел побывать в казенном доме. Многие из коллег наших учителей, с которыми они работали бок о бок, были репрессированы.


К сожалению, встречались среди наших преподавателей и выдвиженцы, начисто лишенные какой бы то ни было культуры. Например, один из доцентов, подвизавшихся в области истории государства и права, упорно говорил в своих лекциях — нуво́руши (нужно: нувори́ши). Пожалуй, легендарной фигурой, выделявшейся даже среди этой когорты, был член партии с 1919 года А. И. Подшивалов, занимавший пост заместителя декана по студенческим делам. Один из моих сокурсников, который в своем интеллектуальном развитии недалеко ушел от Подшивалова, с уважением говорил о нем: он три чистки прошел. Ну что ж, в то время это было свидетельство не только абсолютной благонадежности, но также высокой духовности и культуры.


После кончины профессора нашей кафедры Надежды Вениаминовны Рабинович мне довелось разбирать ее архив. У Надежды Вениаминовны была пишущая машинка, на которой она сама печатала. Поэтому ей обычно поручали вести протоколы всякого рода собраний, которые она потом отстукивала на машинке. Так вот, в архиве я на­ткнулся на протокол общего собрания Ленинградского юридического института, в котором Надежда Вениаминовна работала. Собрание состоялось в апреле 1938 года, после выхода известного постановления ЦК партии, в котором на словах вроде бы осуждались перегибы в массовых чистках. Из протокола я узнал, что в числе вузов, практикующих грубейшие нарушения прав трудящихся, институт занял в Ленинграде «почетное» второе место. Вот какие были времена!


Показательна в этом отношении судьба профессора Б. С. Мартынова, крупного цивилиста, печатавшегося еще до революции. Его стали сажать буквально с первых лет революции, так что даже Ленин, который отнюдь не был сентиментален, в одной из своих записок запрашивает о судьбе Мартынова. Последний раз его выпустили незадолго до войны. У нас он преподавал очень недолго (кажется, вел семинары) и производил впечатление человека окончательно сломленного. Вскоре он умер.


И все же научная жизнь на факультете в те годы била ключом. У нас, студентов, был неподдельный интерес к науке. Едва ли не каждый считал честью выступить с докладом в студенческом научном кружке. Особой популярностью пользовались кружки по истории государства и права, гражданскому праву и уголовному праву. Руководили ими И. И. Яковкин, А. В. Венедиктов и М. Д. Шаргородский. Научные конференции собирали многочисленные аудитории, диспуты затягивались до позднего вечера, а то и до ночи. Как правило, они происходили в 88-й аудитории, забитой до отказа. На одной из них аспирант Борис Хаскельберг (впоследствии профессор Томского университета) выступал с докладом о clausula rebus sic stantibus (оговорка о неизменности условий обязательства). Я слушал и почти ничего не понимал. Это меня раззадорило, и я решил всерьез заняться гражданским правом. Пожалуй, Хаскельберг одним из первых пробудил у меня интерес к цивилистике. Помню диспут о вине и причинной связи, который собрал столь многочисленную аудиторию, что его перенесли в актовый зал. С докладом на нем выступал О. С. Иоффе, которого не без оснований считали восходящим светилом.


Лучшим лектором, которого мне приходилось слушать в студенческие годы, был, несомненно, профессор В. К. Райхер. Он читал общий курс по иностранному гражданскому и торговому праву и спецкурс по страховому праву.


Я почти ничего не пишу о своем учителе Анатолии Васильевиче Венедиктове, так как предполагаю повествование о нем специально выделить. Отдельно буду говорить впоследствии и о профессоре О. С. Иоффе. Но все же не могу не рассказать здесь, как произошло мое знакомство с А. В. Венедиктовым. Мне, как и другим студентам, он казался глубоким стариком, хотя ко времени моего поступления в университет ему еще не было и шестидесяти. Возможно, такому впечатлению способствовали совершенно лысый череп Венедиктова, кустистые белые брови и большие очки в роговой оправе. Анатолий Васильевич был крупного телосложения, выше среднего роста, ширококостный. Сквозь стекла очков поблескивали умные, живые, всепроникающие глаза, которые с лукавинкой и хитринкой посматривали на собеседника. В один из дней (не помню уж, какого времени года) я стоял на Университетской набережной и ждал трамвая. Неожиданно ко мне подошел наш заместитель декана В. А. Иванов, рядом с которым был А. В. Венедиктов. «А вот это тот самый Толстой, за которого вы хлопотали», — сказал Иванов. «Все в порядке, — продолжал Вадим Александрович, обращаясь уже ко мне, — тебя освободили». Дело в том, что я подал заявление об освобождении от платы за обучение. Плата была мизерной, ее вычитали из стипендии, но для меня и это было ощутимо. После слов Иванова я окончательно растерялся и подал Венедиктову руку. Ему не оставалось ничего другого, как ее пожать. На этом встреча закончилась.


Первые два года пребывания в университете я по-настоящему так и не смог определиться. Лишь к концу второго курса окончательно остановил свой выбор на гражданском праве. До этого больше всего тяготел к истории права. Много сил отнимала история партии. В то время в фундаментальной библиотеке можно было свободно получить стенограммы партийных съездов и Пленумов ЦК партии, которые потом попали в спецхран. Когда мы прорабатывали очередной уклон, я отправлялся в библиотеку и прочитывал стенограмму подходящего для этого случая партийного форума. Помню, когда мы вели борьбу с оппозицией Зиновьева — Каменева, я, читая стенограмму съезда (кажется, XV), наткнулся на выступление Жданова, в котором он говорил примерно следующее. Оппозиция не случайно направляет основные удары против Бухарина. Это объясняется тем, что товарищ Бухарин является одним из лучших теоретиков нашей партии. Я задавался вопросом: как же так, один из лучших теоретиков — и вдруг оказался агентом иностранных разведок, шпионом, диверсантом, замышлявшим убийство Ленина и прочее? Уже тогда мне стало ясно, что речь шла о беспринципной борьбе за власть, в которой противоборствующие стороны не гнушаются никакими средствами, а сегодняшние палачи назавтра сами становятся жертвами. В самом деле, в борьбе с Троцким Сталин опирался на Зиновьева и Каменева и только благодаря их поддержке остался у власти; борясь с последними, вступил в альянс с Бухариным и Рыковым; наконец, громя Бухарина и Рыкова, опирался на послушное ему партийное ядро в лице Молотова, Кагановича, Ворошилова и других. После же разгрома правого уклона начался террор, который косил всех подряд и достиг своего апогея в 1937–1938 годах. Равного ему, пожалуй, не было в истории. Когда я стал учеником Венедиктова, я как-то задал ему вопрос: «Не понимаю, как люди, вместе с Лениным делавшие революцию, оказались врагами народа?» И вот что ответил мне Анатолий Васильевич: «Как вы думаете, выиграли бы мы войну, если бы во время войны Сталин говорил одно, Троцкий — другое, Бухарин — третье? Мы победили благодаря тому, что все было подчинено единой воле». Кроме того, по мнению Анатолия Васильевича, Сталин видел образование нового класса из привилегированных слоев партийного и государственного аппарата и стремился это предотвратить. Не берусь судить, был ли Анатолий Васильевич откровенен до конца. Ведь он вполне мог думать, что, задавая этот вопрос, я выполняю роль подсадной утки. Только сейчас понимаю, что с моей стороны задавать Венедиктову такие вопросы в то время было по меньшей мере бестактно. А очень скоро события подтвердили мои оценки.


31 августа 1948 года умер Жданов. Нужно сказать, что с его именем я связывал надежды на благие перемены. Только сейчас понимаю, что это был маленький партийный функционер, который смертельно боялся Сталина и готов был на все, только бы удержаться у власти. Не знаю, умер ли он своей смертью или ему помогли в этом товарищи по партии, как у нас принято. Несомненно, однако, что его конец был ускорен поражением, которое сын соратника вождя Юрий Жданов потерпел в робкой борьбе с Лысенко, которую он вел. Ясно, что скрытая борьба за престолонаследие велась еще при жизни Сталина. Вскоре после войны оформились две группировки — Берии и Маленкова, с одной стороны, Жданова, Вознесенского и А. А. Кузнецова, с другой. После смерти Жданова участь лидеров второй группировки была предрешена. Из тех, кого в свое время выдвигал Жданов, чудом уцелел только Косыгин. При этом я не склонен идеализировать и тех, кто входил в группу Жданова. И Вознесенский, и Кузнецов оказались на гребне волны и быстро пошли наверх благодаря чисткам 30-х годов. Что же касается старой партийной гвардии в лице Молотова, Ворошилова, Кагановича, Андреева, Хрущева, Микояна, то она в тот период борьбы за власть занимала выжидательную позицию, что и позволило ей выжить.


Сын Жданова, Юрий, вспоминает, что отец любил по утрам напевать песенку из кинофильма «Встречный». Помните: «Нас утро встречает прохладой, нас ветром встречает река...». К сожалению ни отец, ни повзрослевший сын так и не задумывались над тем, что слова этой песни принадлежат Борису Корнилову, который, когда они ее распевали, либо уже был безвинно уничтожен, либо над ним надругались в застенках Ежова—Берии. Поэт был арестован в 1936 году, обвинен в терроризме и приговорен к высшей мере наказания, в 1938 году — расстрелян. Борис Корнилов был мужем Ольги Берггольц, которая тоже была арестована, подверглась издевательствам, в результате чего у нее произошел выкидыш. Впоследствии она стала музой блокадного Ленинграда.


Даже такой проницательный писатель, как Василий Гроссман, в романе «Жизнь и судьба» не смог избавиться от ностальгии по Николаю Ивановичу (Бухарину), Григорию Евсеевичу (Зиновьеву), Льву Борисовичу (Каменеву), Льву Давыдовичу (Троцкому). Лишь однажды вырвалось полупризнание: «Все мы были беспощадны к врагам революции. Почему же революция беспощадна к нам? А может быть, потому и беспощадна... А может быть, не революция, какая же этот капитан (один из тех, кто мучил Крымова. — Ю. Т.) революция, это — черная сотня, шпана» (Гроссман В. С. Жизнь и судьба. М., 2012. С. 777). Гроссман так и не осознал, что капитан, который выбивал из Крымова нужные показания, — это и есть порождение той самой революции, которая была исчадием ада и плодила палачей-нелюдей по образу своему и подобию. Те, по которым он тосковал, — тоже преступники, на совести которых сотни тысяч, а в конечном счете миллионы безвинно загубленных жизней.


Профессора ЛИИЖТа (Института инженеров железнодорожного транспорта в Ленинграде), многие из которых подверглись репрессиям по наводке сталинского наркома пути Лазаря Кагановича, вспоминали о нем с ужасом и содроганием... Иные так и не вернулись и были реабилитированы лишь посмертно. Профессор ЛИИЖТа Яков Моисеевич Баскин после того как Каганович со своими подельниками (Молотовым, Маленковым и другими) в 1957 году был изгнан Хрущевым из руководства, говорил: «Я благодарен Хрущеву уже за то, что он не даст Кагановичу умереть со спокойной совестью». Впрочем, и сам Никита Сергеевич, работая в Москве и на Украине, был в числе тех, кто активно раскручивал маховик репрессий. На его счету тоже немало безвинных жертв. Причем в 30-е годы Хрущев работал в Москве именно под началом Кагановича. Так что все они одним миром мазаны.


На крючке находился и сам Каганович. В книге ученых-социологов А. В. Дмитриева и А. А. Сычева приводится одна из шуток Сталина. На приеме, устроенном в 1944 году в честь генерала де Голля, вождь, находясь в хорошем настроении, представил де Голлю Кагановича: «Этот человек руководит всеми нашими железными дорогами, и они работают как часы. А будут работать плохо, мы его расстреляем. Выпьем за товарища Кагановича» (Дмитриев А. В., Сычев А. А. Смех. Социофилософский анализ. М., 2005. С. 447).


В дни работы XX съезда КПСС, который положил начало развенчанию культа личности Сталина, верхи партии, занимавшие места в президиуме, желая продемонстрировать близость к низам, во время перерывов смешивались с остальными делегатами и гостями съезда. Многие из них, прослушав доклад Хрущева, находились в полушоковом состоянии и осаждали вождей вопросами. Кагановича спросили, почему же он, зная и видя, что происходит, не выступил против беззакония и произвола. Каганович, быть может, впервые в своей жизни не кривя душой, ответил: «Не хотел умереть с клеймом врага народа».


В то же время и Жданова нельзя малевать одной черной краской. Видимо, едва ли не в каждом человеке низменное и порочное уживаются бок о бок с добрым и милосердным. Вспоминаю в связи с этим эпизод, рассказанный бабушкой. Недалеко от нас жили дочери генерала Черняева, которые в Первую германскую войну были сестрами милосердия. К началу Отечественной войны обе они достигли преклонного возраста. В блокаду умирали от голода. И вот одна из сестер написала Жданову в Смольный о том, что дочери покорителя Крыма генерала Черняева умирают от голода. И что бы вы думали? Очень скоро из Смольного прибыл нарочный. Сестрам помогли продуктами, определили в пансионат. Их спасли. Я встречал их на Кирочной уже после войны. Они выделялись благородной внешностью и одеянием сестер милосердия Первой германской войны, которое сейчас можно увидеть лишь в кинофильмах или театральных постановках. Так что все было не так просто.


Кстати, в воспоминаниях о маршале Жукове я прочел, что единственный из ближайшего окружения Сталина, кто накануне войны высказывал иную, чем Сталин, Молотов, Маленков, Каганович, точку зрения о возможности нападения немцев, был Жданов. Он неизменно говорил о немцах очень резко и утверждал, что Гитлеру нельзя верить ни в чем. Так что в оценке Жданова, как и любой другой личности, какие бы за ней ни числились грехи, нельзя впадать в крайности.


Критика Жданова впервые прозвучала публично в речи, которой Молотов 5 октября 1952 года открывал XIX съезд партии. Правда, до этого она сквозила на закрытом процессе, по которому в качестве обвиняемых проходили руководители ленинградской партийной организации, а также ряд других близких Жданову лиц. На этом процессе Жданова, которого к тому времени уже не было в живых, упрекали в попустительстве обвиняемым. Впрочем, если бы Жданов был жив, то, возможно, и самого этого процесса не было бы, а если бы и был, то с участием других действующих лиц.


В речи же Молотова критика Жданова прозвучала косвенно. О том, что она имела место, можно судить по следующему фрагменту этой речи. Из числа умерших между XVIII и XIX съездами партии видных деятелей партии Молотов назвал А. С. Щербакова, М. И. Калинина и А. А. Жданова и выделил наиболее характерную их черту. Говоря о покойном Щербакове, Молотов отметил, что он хорошо известен партии как выдающийся руководитель Московской партийной организации, о Калинине — что его знала и любила вся наша партия. В отношении же Жданова прозвучала довольно сухая характеристика: умер А. А. Жданов, один из талантливых представителей сталинского руководящего ядра нашей партии. Из этого мог быть сделан вывод, что Жданов выдающимся руководителем Ленинградской партийной организации не был, хотя и возглавлял ее без малого десять лет (к тому времени, когда проходил XIX съезд, она была разгромлена), и что партия по сравнению с Калининым не очень его любила и жаловала. Закончил этот фрагмент своей речи Молотов следующими фарисейскими словами: «Мы помним имена всех других умерших друзей и товарищей, жизнь которых была неразрывно связана с партией». При этом, разумеется, он умолчал о том, что в умерщвлении многих этих друзей и товарищей он принимал самое непосредственное участие.


С этой точки зрения далеко не все ясно в причинах смерти Жданова, последовавшей 31 августа 1948 года. В материалах, опубликованных в журнале «Родина», признается, что врачи «просмотрели» инфаркт, который у Жданова был. Кроме того, лечение Жданова на Валдае было поставлено из рук вон плохо. Лечащий врач занимался не столько своим пациентом, сколько рыбалкой. В версию, по которой Жданов был намеренно умерщвлен в результате неправильного лечения, я не верю. Но то, что безответственность и разгильдяйство в его лечении имели место (а где их у нас нет?), сомнений не вызывает. Но, пожалуй, решающим являлось то, что Маленков и Берия в борьбе с группой Жданова —Вознесенского — Кузнецова постепенно начинали брать верх. Жданов как опытный аппаратчик это чувствовал и понимал, чем это может кончиться и для него, и для его сподвижников. А это не способствовало его выздоровлению. Показательно, что после покушения на лидера Японской компартии Токуда соболезнование от имени ЦК ВКП(б) было подписано Маленковым. Если учесть, что то же соболезнование в адрес итальянских коммунистов после покушения на Пальмиро Тольятти подписал Сталин, то тем самым было показано, кто в партии являлся вторым лицом. Жданов, вне всякого сомнения, все это глубоко переживал.




Из пережитого. 8-е издание

Автор книги, ученый-юрист рассказывает о событиях, которые в ХХ веке и в наши дни потрясают весь мир, выражает свое отношение к ним, делает прогнозы на будущее. Отражены ключевые моменты жизни автора, его встречи с государственными и общественными деятелями, учеными, литераторами, товарищами школьных и студенческих лет, с теми, у кого он учился и кто учился у него. Не впадая в крайности, автор стремился донести до читателей неповторимые черты того времени, которое выпало на долю нескольких поколений.

369
 Толстой Ю.К. Из пережитого. 8-е издание

Толстой Ю.К. Из пережитого. 8-е издание

Толстой Ю.К. Из пережитого. 8-е издание

Автор книги, ученый-юрист рассказывает о событиях, которые в ХХ веке и в наши дни потрясают весь мир, выражает свое отношение к ним, делает прогнозы на будущее. Отражены ключевые моменты жизни автора, его встречи с государственными и общественными деятелями, учеными, литераторами, товарищами школьных и студенческих лет, с теми, у кого он учился и кто учился у него. Не впадая в крайности, автор стремился донести до читателей неповторимые черты того времени, которое выпало на долю нескольких поколений.

Внимание! Авторские права на книгу "Из пережитого. 8-е издание" ( Толстой Ю.К. ) охраняются законодательством!