Юридическая Исаев И.А. Воображаемая государственность. Пространство без территории. Монография

Воображаемая государственность. Пространство без территории. Монография

Возрастное ограничение: 0+
Жанр: Юридическая
Издательство: Проспект
Дата размещения: 08.12.2017
ISBN: 9785392274895
Язык:
Объем текста: 269 стр.
Формат:
epub

Оглавление

Государство-фантом, или Воображаемый полис (греческие мотивы)

Государство-фантом, или воображаемая империя («северные» мотивы)

«Государство в государстве»: генезис и структура воображаемого политического пространства

Государство в революции: воображаемые превращения



Для бесплатного чтения доступна только часть главы! Для чтения полной версии необходимо приобрести книгу



Государство в революции: воображаемые превращения


1. «Государственный интерес» и государственный переворот


«Государственный интерес» как политический фактор, существующий и действующий как бы вне времени и озабоченный прежде всего сохранением и стабилизацией вполне конкретного государственного образования, использует для этих целей самые разнообразные политические и правовые техники. В такую парадигму вполне вписывается также и феномен государственного переворота, приводящий к смене форм и институций, но при этом ориентированный на сохранение государственности как таковой. И именно переворот может стать началом более сложного и более глубокого общественно-политического изменения, которое принято называть «революцией». Конкретные исторические обстоятельства придают каждому из этапов этой исторической трансформации собственный специфический стиль, позволяя историкам находить и вкладывать в нее все новые и новые смыслы.


О «государственном интересе» говорили еще Аристотель в «Политике», Платон в «Законах» и Ксенофонт в «Киропедии»; отметив при этом, что это понятие включает в себя лишь те интересы, которые затрагивают устройство и форму государства. Юридические ссылки на «государственный интерес» (в русской правовой терминологии позднего Средневековья имела место формула «слово и дело государево») указывали на исключительность события или действия. В своем окончательном оформлении термин появляется у итальянских и немецких авторов в конце XVI в., и у французских — в XVII в.


Сам по себе термин обозначал новый тип политической рациональности. С этой точки зрения «государство есть твердое господство над людьми», и именно в этой связи — государственный интерес — это «специальное знание о средствах, способных основывать, сохранять и увеличивать такое господство», предполагая при этом, что интерес «в большей мере охватывает скорее сохранение государства, чем его расширение, и в большей степени его расширение, чем только его укрепление как таковое» (Л. Дзукколо).


В XVI в. это представление становится совершенно новым типом политической рациональности. Государственный интерес оказывается самой сущностью государства и одновременно специфическим знанием о нем. Его цель и объект — само государство, и за его границами остаются всякие сверхгосударственные, сверхземные и трансцендентные феномены: искусство управления и государственный интерес здесь уже не создают метафизической проблемы «идеала», а история представляется по настоящему бесконечной, исчезает средневековая идея «вечной империи», ее сменяет идея уравновешенного многообразия, «бесконечного управленчества» (М. Фуко), и даже государственный переворот ставит своей целью всего-навсего сохранение и продолжение государственности.


Государственный интерес в одинаковой мере оказывается и мотивацией стабильности политической формы, и комплексом норм и мер, обеспечивающим саму эту стабильность. Идея непрерывного существования государства (по новому воспринятые мифологемы «вечной поднебесной империи», «тысячелетнего рейха» и т. п.) продолжала питать ощущение исторической континуальности, тем самым обеспечивая и государственную цельность. Полностью сосредоточившись на себе самом, государство осознает и формирует свой особый «государственный интерес». И именно в нем выражается автономность государства по отношению как к конкретному властителю, так и к обществу, из которого оно выросло и которое стремилось подчинить себе.


Такая позиция подкреплялась формированием соответствующих структур и институций, а более четкое разделение функций властвования и управления обусловило новую динамику отношений государства и суверена, при этом в ней отмечалась постоянная тенденция к захвату суверенитета самим государством, создававшая разнообразные политические напряжения: предельной формой их могла стать только революция.


Государственный интерес уже в XVII в. ознаменовал собой в обозримой исторической перспективе отказ от веры в грядущее объединение всех земных государств в пределах единой «последней империи»: ведь государства — это только исторически ограниченные образования, поэтому и государственный интерес оказывался связанным, прежде всего, с отстаиванием суверенитета конкретного государства и обеспечением его безопасности. Заодно государственный интерес в принципе порывал с христианской и юридической традициями управления, с приоритетом божественного, природного и даже человеческого закона: Вестфальские соглашения 1648 г. ориентировали и юридически связывали эту категорию политического с перспективой преумножения именно тех элементов сил, которые составляли собственную мощь государства.


В течение XVI–XVII вв. государство уже неоднократно пыталось вообще исключить «политику», как ее понимали античные и ренессансные авторы, из обращения, поступательно заменяя ее «государственным интересом». Появившись сперва в качестве метафоры, и эта новая категория, несмотря на свою неопределенность и расплывчатость, вскоре обретает свою «телесность». (Характерная для барокко любовь к созданию искусственных миров и пространств, проявляясь в споре «древних и новых» (Буало против Перро), когда вневременное было побеждено относительным и конкретным: актуальность государственного интереса, абсолютизированного в идеологии эпохи Людовика XIV, преодолевала архаизмы политического мышления, связанного с античными образцами.) (Бурбоны и Стюарты, практически узурпировавшие власть, утвердили представление, согласно которому государство формируется именно доблестью, политикой и надлежащими браками королевских фамилий. Король естественным образом предшествует народу, являясь его творцом, и царствует независимо от общественного согласия. Боссюэ объявил преступлением всякое сопротивление королевской воле, и Гоббс был уверен, что власть всегда права. Даже Паскаль считал нелепостью перемену законов и отстаивание идеальной справедливости в противовес реальной силе.)


Политическое (в классическом аристотелевском смысле) рождалось одновременно с «государственным интересом». Однако если политика была направлена на «достижение некоего общего блага и поэтому сразу объемлет все тело государства», то «государственный интерес», как более узкое и частное проявление, касается по преимуществу только тех, кто государством управляет. При этом «все то, что относится к “государственному интересу”, всегда можно подвести под законное основание, — ведь и те деяния, которые осуществляются во имя “государственного интереса”, могут равным образом совершаться и во имя закона.


Однако государственный интерес преимущественно все же сводился к знанию средств, пригодных для учреждения и сохранения устройства государства: «Если форма будет благой, то и соответствующий ей государственный интерес будет справедливым»: в благих государствах он олицетворяет благоразумие, в дурных — только расчетливую предусмотрительность. При этом сам интерес достаточно индифферентно относится к любым этическим оценкам государственности. Его роль цементирующего государственное единство центра представляется выше любых изменчивых политических целей. Политика плюралистична, государственный интерес монистичен, он существует на более глубинном уровне: его цель — сохранение государственности вообще, а не какой-то отдельной ее формы. (Цинический прагматизм Макиавелли, хотя и не выходил за рамки текущего политического, однако в оценке «государственного интереса», его непререкаемости и позитивности даже этот автор проявил необычное для него уважительное отношение.)


В своих действиях даже трансцендентная по своей сути благодать опирается на природу. Но зло и демонизм также являются историческими деятелями: они-то и создают напряжения, которые сами по себе есть проявления несовершенства: к числу таких источников относятся деспотизм, тирания, абсолютизм. (Здесь налицо явное вырождение самой государственной жизни, как характерная черта эпохи: сословные извращения, извращения народовластия, революции. Однако отклонения от блага и справедливости в своей деятельности иногда допускают даже и «правильные государства».)


С целью избежать вредоносных олигархических превращений и влияний Г. Спенсер и Ст. Милль предложили утвердить в политической теории некий новый «арифметический» принцип, на котором, как они полагали, зиждилась вся политика, полагая, что только численность должна быть единственным «судьей во всех решениях, которые принимает государство». (Аристократическая оппозиция возражала, подчеркнув, что «деспотизм большинства — нелепость и что логика требует, чтобы миром управляли «более интеллигентные, правда, всегда находящиеся в весьма ограниченном количестве».)


«Государственный интерес» как принцип может быть приведен в действие еще до того момента, как появится некий олицетворяющий его персонифицированный правитель: так, Цезарь еще до того, как ввести тиранию в Рим, уже пользовался средствами и способами, служащими на благо тиранического государственного интереса. Идея государственного интереса питала и политику государственной экспансии. Сам акт устроения государства традиционно предполагал перспективное расширение его границ, и каждое новое приращение территории осуществлялось в соответствии именно с интересами самого государства так же, как и процесс наделения его новой формой.


Но государственный интерес как принцип чаще всего прибегал лишь к тем средствам и способам действия, целью которых было учреждение и сохранение частных и конкретных форм государства: по своему существу он относится «не к республике, тирании, царскому правлению или же олигархии и аристократии как таковым», он относится только к тем ближайшим отличиям, которые отделяют один вид государственного правления от другого исключительно по его форме. «Хотя одни и те же способы управления применяются во многих видах государств, интересов государства они касаются лишь постольку, поскольку служат тому конкретному и индивидуальному виду государства, который следование этим интересам позволит основать или сохранить». (Развивая мысль своего ренессансного земляка, Бендетто Кроче заметил: если сам суверенитет не исчезает и не превращается в ничто, то тогда становятся ненужными и спекулятивным разделение государства по численности управляющих лиц, а также традиционное деление не монархию, аристократию и демократию. «Трехчастность имеет скорее философский смысл, ибо выделяет три момента политической жизни: сотрудничество, где желательно участие всех, совет немногих избранных, или аристократию; решение, которое принимает один».)


Аристотель подчеркивал: если тиран имеет в виду собственную пользу, то истинный царь соблюдает пользу подданных: тиран соблюдает законы лишь до определенного момента, пока они не начинают его стеснять, когда же формальное соблюдение законов угрожает устройству его государства, деформируя и разрушая его, тиран ниспровергает закон, попирает справедливость и во всем руководствуется только государственным интересом.


Но случаи, подпадающие под юрисдикцию законов, бесчисленны, а виды государственных интересов в принципе немногочисленны, поэтому тиран преследует собственные цели, а невежественной толпе его деяния кажутся благими и справедливыми. (И все же именно крайняя демократия, как полагал еще Плиний Младший, есть наихудшая форма правления, так как при ней и государственный интерес, и законы, и все институты и правила гражданской жизни в большей степени направлены на соблюдение частных интересов, чем на достижение общего блага.) «Полное совершенство может быть достигнуто лишь в благих намерениях и воображении, поэтому вполне приемлемой кажется форма, в которой нет явного расхождения между законами и соображениями государственного интереса». Однако и в «дурных государствах» государственный интерес выполняет ту же функцию, что и в хорошо управляемых — учреждение и сохранение существующей формы правления.


Интерес имманентно присущ самому государственному существованию и подобен инстинкту самосохранения у человека (не случайными были размышления Плажнене о сходстве человеческого и государственного организмов), интерес сохраняет свое значение при любом изменении политической формы, поскольку сам возникает еще до ее рождения. Учитывая тот факт, что политическая форма хотя и создается доконституционным, но все же конституирующим решением, которое в любой момент может быть наделено реальной законностью и правомерностью (К. Шмитт), она и приобретает некое пространственное измерение, выступая как пространственная метафора власти. (Характерно, что воспроизведение форм правления в пространственном измерении происходит, как правило, не в центре, а на периферии; благодаря чему центр каждой из этих форм в течение долгого времени остается без существенных изменений.) Поэтому государственный интерес «правильных государств» в форме «благоразумия» (а не «предусмотрительности», как у тирании) нередко порождает двусмысленное «смешанное» благоразумие, также включающее в себя некоторые хитрости и уловки, используемые при дворах государей, когда тем приходится решать наиболее влажные дела государства.


Но справедливость, добродетель и порядочность суверена следуют совсем иным путем, чем те же достоинства, наличествующие у частных лиц, им свойственен больший масштаб и свобода совершать действия, «которые могу показаться даже беззаконными» (Людовик XI говорил: «Кто не умеет действовать скрытно, не умеет и управлять»). И все же эти действия бывают чаще всего основаны на правилах и максимах хорошего управления, находящихся в распоряжении государства. Габриэль Нодэ предупреждал, что такие приемы не следует называть «тайнами государственного управления, арканами власти или государственным переворотом», поскольку эти определения обычно используются только для экстраординарных действий (Нодэ в этой связи критикует Клапмария, который рассматривал «тайны власти» как действия, поддерживающие авторитет правителя и общественный порядок, при этом «не переходя границ общего права»). Так, монархическое государство должно располагать необходимыми средствами и планом, чтобы противостоять свойственному столь многим стремлению к господству и превращению в аристократию; государства других форм принимают меры, чтобы не допустить народного правления и не превратиться в демократию, а государство демократическое стремится уберечься от возвратного превращения в монархию. («Монархия, безусловно, есть правление, дающее наибольшие отличия наибольшему числу лиц. Суверенность при этом образе правления обладает достаточным блеском»; в республике же суверенность совершенно неосязаема и ее величие нельзя передать кому-либо. «Царь как воплощение закона» — вот формула, складывающаяся из трех логических шагов: «царь — самый справедливый», а значит, и самый приверженный закону; справедливость возможна и без закона; справедливое — законно, и суверен, ставший причиной справедливого, есть живое воплощение закона. Если же суверен есть живое воплощение номоса, тогда аномия и номос непрерывно совпадают в его лице, следствием является разделение закона на два вида: живой и писаный, — первый ассоциирован с сувереном, второй — с чиновником; закон противопоставлен букве.)


Отклонения от идеальной политической формы или хотя бы от аристотелевского стереотипа происходят под действием «государственного интереса». Этому способствуют врожденный государственный эгоизм и исторические обстоятельства: правовые нормативы уступают место политической прагматике, система подвергается трансформациям, которая становится все более радикальной. Целесообразность начинает превалировать над законностью и на этом фоне все отчетливее выделяется фигура суверена, т. е. того, кто только и способен на введение чрезвычайного положения, и где власть уже не замечает законов. (В процессе более четкого артикулирования понятие государственного интереса появляется и более точное представление о «полиции как рациональном механизме поддержания порядка». Первоначальная многочисленность функций полиции сужается до небольшого круга регулятивных мер, призванных путем легального насилия внедрить порядок в общественное целое. Кажется, что именно здесь скрывается консервативный охранительный характер государственного интереса.) Необходимость как политический фактор — это, по сути, метафизическая категория, опирающаяся на представления о закономерности, как о столь же субъективном понятии. Но, совершая логический переворот, необходимость очень скоро становится настоящим императивом, предписанием, обязательством. (О закономерности вообще как метафизическом явлении рассуждал Анри Пуанкаре: «Закон как отношение между условием и следствием одинаково позволяет нам выводить как следствие из условия, т. е. увидеть будущее, так и условие — из следствия, т. е. заключать от исходящего к прошедшему».)


По Гегелю любой деспотизм означал только состояние настоящего беззакония, в котором именно особая и частная воля (монарха или народа) приобретает силу закона. Суверенитет же, напротив, «составляет в правовом, конституционном состоянии моменты идеальности особенных сфер и функций, подчеркивая их зависимость от определенной цели целого… которое определяют как благо государства». И здесь как раз и заключен настоящий государственный интерес, когда государь представляет само всеобщее, цельность, особый момент и функцию целого, а его главная задача — представлять непрерывность государства, мнимо биологическую». Монарх — вершина формального решения: «Народ, взятый без своего монарха и необходимого и непосредственного связанного с ним расчленения целого, есть бесформенная масса, которая уже не есть государство».


***


Мишель Фуко однажды заметил, что одновременно с появлением государственного интереса рождался и некий трагизм истории, связанный с самой политической практикой, и государственный переворот, как некий «трагизм управленчества, не имеющего границ»: «при государственных переворотах мы сначала видим, как сверкает молния, а затем только слышим, как гремит гром». И «заутрени звучат раньше, чем их услышат, исполнение предшествует решению; получает удар тот, кто думает, что его нанес… все происходит ночью, во мраке, в тумане, в сумерках» (Ж. Ноде).


На смену большим и успокаивающим обещанием политического «пастырства» приходит «театральная и трагическая жестокость государства, которое во имя своего спасения, всегда находящегося под угрозой, под сомнением, требует принять насилие как самую чистую форму государственного интереса».


У государственного переворота, как политического, так и собственно военного, явно наличествует этот демонстративный и театральный характер. Переворот должен сразу узнаваться по своим истинным чертам, прославляя ту самую необходимость, которая его оправдывает. Конечно же, он предполагает и тайную сторону, необходимую для тактического успеха. «Но чтобы привлечь сторонников и чтобы приостановка законов, с которыми он сам неизбежно связан, не была отнесена на его счет, необходимо, чтобы государственный переворот разразился воочию, и на той же самой сцене, где разразился он, вместе с ним выступил бы и государственный интерес, который его вызвал».


Переворот не скрывает свои методы и приемы, но должен торжественно заявить о себе «в своих последствиях и в основаниях, которые его поддерживают». Отсюда необходимость инсценировки. Все это делает государственный переворот удачной возможностью для суверена продемонстрировать вторжение государственного интереса и его преобладание над законностью, возможностью как нельзя более зрелищной. Поэтому публичность и становится величайшим формирующим средством для государственного интереса: и только благодаря публичности впервые возникает настоящее живое отношение к государственному интересу, и общественное мнение, которое по Гегелю есть «неограниченный способ познания того, чего народ хочет и мнит».


Посредством публичности и сопровождающей ее дискуссии предполагалось упразднить фактичность власти и «голого» насилия. Габриэль Нодэ, автор XVII в., пояснял, что государственный переворот подчиняется не «всеобщему, естественному, благородному и философскому правосудию», но только частному, неестественному, политическому правосудию, связанному с прагматической «необходимостью государства». Ведь политика не является чем-то таким, что включается во внутреннее содержание законности или системы законов. Политика есть нечто, имеющее прямую связь с необходимостью, даже если она и использует законы только в качестве инструментов. Поэтому Нодэ определяет «государственный переворот» как «решительные и экстраординарные действия, к которым государи вынуждены прибегать в трудных и почти безнадежных ситуациях, нарушая при этом общее право и не пытаясь сохранить даже видимость справедливости, и ставя на кон интересы частных лиц ради общего блага».


Но эти действия все же следует отличать от актов проявления государственного интереса («максим», как определяет их Нодэ), деклараций и разных способов легитимирования еще не совершенных практических действий: «Государственные перевороты всегда подобны грому среди ясного неба — наказание предшествует приговору»: здесь лежит царство богини Лаверны, и первая милость, о которой молят ее почитатели — «дай обмануть мне» (Гораций).


Но государственный переворот, несомненно, содержит в себе и некоторый элемент настоящего, легального правосудия и справедливости; и различие лежит между тактическими доводами государственного интереса и переворота: в том, что для переворота они объявляются публично и в момент перед тем, как начать действовать, а для второго характерна таинственность, чтобы о его подготовке не было известно до самого конца. (Военный переворот не нуждается в легализации в момент своего совершения, но сразу же проявляет заботу о легитимации после своей победы. Внутри общества только армия образует по-настоящему конституированные тела, отдельный мир, замыкающийся на самом себе, и отличающийся от общества в целом. Это последнее слабо связывает между собой своих членов, не обеспечивая их ни смыслом существования, ни постановкой задач, и только конституированные тела предлагают (или навязывают) более «устойчивые» связи: они требуют, чтобы входящие в их состав люди связали с ними свою судьбу, и эта судьба становится смыслом существования для каждого.)


Массы группируются и концентрируются вокруг центров, которыми в беспорядке революционной стихии обычно оказываются армия и парламент, и которым внутренне присущи упорядоченность и регламент: от этих центров исходят нормативы, имеющие форму приказов и декретов. Это — островки порядка и специфической законности в мире беспорядка и аномии. Церковь и войско — две искусственные массы, в отношении структуры и форм которых с целью их сохранения необходимо применяется внешнее насилие. Но с исчезновением привязанности к вождю исчезают и взаимные привязанности индивидов, составляющих массу. Масса разлетается прахом (Ж. Батай). В этой ситуации «группа ассоциаций олигархического характера» только и дает возможность поддерживать некий уровень демократии: для того чтобы общество было демократическим, вовсе «нет необходимости осуществлять демократическое правление внутри конституирующих его организмов» — с этой точки зрения даже феодальная система может быть определена как демократия. (Промежуточные группы и институты на деле являются и частью тотального и централизованного механизма специального функционирования и одновременно оказывают противоположное воздействие, ограничивающее центральную государственную власть. Со временем эти локальности и промежуточные силы исчезали, уступая место демократическому авторитаризму: Макс Вебер был уверен, что настоящие революции достигают цели только в том случае, когда они приводят с собой и аппарат, который создает некое «контргосударство».) При этом государственная форма, которую предлагают и пропагандируют сторонники революции, часто оказывается заимствованной из опыта других государств или из устоявшихся подпольных форм организации власти, которые уже предшествовали революционному перевороту и строились внутри определенных социальных и политических образований (масонов, иезуитов, рыцарских и религиозных орденов): по выражению О. Кошена, этот «малый народ» переносит собственные политические формы и предпочтения на всю революционную нацию.


Государство — это всегда физическое и духовное пребывание «в форме» (О. Шпенглер) и это — чисто политическое единство действующих вовне сил, поскольку вся их внутренняя деятельность предназначена для того, чтобы укреплять силу и единство внешней политики: если же эта деятельность начинает преследовать другие, собственные цели, начинается разложение, утрата государственной формы: государство и управление — это одна и та же форма, требующая единства руководства, управления и авторитета. Начало революций поэтому, как правило, связано не столько с восстанием народа против абсолютизма (который, в общем-то, уже и не существует), а вследствие падения авторитетов: она есть только следствие, а современная республика есть не что иное, как свежие руины монархии, которая только что отреклась от самой себя.


Государственный переворот довольно часто выглядит и оказывается весьма двусмысленным соглашением, которое заключают между собой конституция и диктатура, и первой жертвой переворота всегда становится именно парламент. В конечном счете такой переворот — это всегда осознанное или неосознанное действие самого государства: именно в борьбе властей обнаруживается настоящий источник мотивации и столкновения сил, рождающих переворот.




Воображаемая государственность. Пространство без территории. Монография

В данной работе речь пойдет о воображаемом государстве, которое одновременно как бы существует и которого как будто нет: причина здесь в том, что оно располагается сразу в двух разноплановых мирах.<br /> Воображаемое государство не предназначено для реализации. Однако эта форма политического фантазирования реально стимулирует и мобилизует (или пытается мобилизовать) духовные силы бытия. Фантазия отрицает наличное бытие, перешагивая через него, но она никак не «пустое фантазирование» – формируемые ею «фантазмы» становятся действенными архетипами для политических и правовых преобразований, хоть и не совпадающих с образцами (точнее, образами), но явно ориентированных на них. Фантастическое прожектирование всегда эсхатологично по своей сути, и в этом его величие и опасность: ведь эфемерность и отсутствие реального чувства единства рождает демонов.<br /> Воображаемое государство – это «покушение на будущее с негодными средствами», ведь очевидна бесперспективная нереализуемость этого проекта. Однако настоящее его значение в другом: здесь налицо духовный и экспрессивный импульс, исходящий из самой глубины этоса, создающего идею. Поэтому нереализуемость становится как бы дополнительным стимулом к свободе политического творчества, а идеал – недосягаемым и поэтому особенно желанным образцом для практического строительства.<br /> Данная монография предназначена для специалистов в области теории права правовой и политической идеологии, а также всех интересующихся историей правовой и политической мысли.

199
 Исаев И.А. Воображаемая государственность. Пространство без территории. Монография

Исаев И.А. Воображаемая государственность. Пространство без территории. Монография

Исаев И.А. Воображаемая государственность. Пространство без территории. Монография

В данной работе речь пойдет о воображаемом государстве, которое одновременно как бы существует и которого как будто нет: причина здесь в том, что оно располагается сразу в двух разноплановых мирах.<br /> Воображаемое государство не предназначено для реализации. Однако эта форма политического фантазирования реально стимулирует и мобилизует (или пытается мобилизовать) духовные силы бытия. Фантазия отрицает наличное бытие, перешагивая через него, но она никак не «пустое фантазирование» – формируемые ею «фантазмы» становятся действенными архетипами для политических и правовых преобразований, хоть и не совпадающих с образцами (точнее, образами), но явно ориентированных на них. Фантастическое прожектирование всегда эсхатологично по своей сути, и в этом его величие и опасность: ведь эфемерность и отсутствие реального чувства единства рождает демонов.<br /> Воображаемое государство – это «покушение на будущее с негодными средствами», ведь очевидна бесперспективная нереализуемость этого проекта. Однако настоящее его значение в другом: здесь налицо духовный и экспрессивный импульс, исходящий из самой глубины этоса, создающего идею. Поэтому нереализуемость становится как бы дополнительным стимулом к свободе политического творчества, а идеал – недосягаемым и поэтому особенно желанным образцом для практического строительства.<br /> Данная монография предназначена для специалистов в области теории права правовой и политической идеологии, а также всех интересующихся историей правовой и политической мысли.

Внимание! Авторские права на книгу "Воображаемая государственность. Пространство без территории. Монография" (Исаев И.А.) охраняются законодательством!